Лошадь двинулась задом и согласилась наконец идти туда, куда ее вели.,
Я вам этого не разрешаю, — говорил управдом, — вы ответите посуду.
Тем не менее Шарипов увел лошадь в свою комнату и, непрерывно тпрукая, привязал животное к оконной ручке. Через минуту пробежала Фатыма с большой и легкой охапкой сена.
Как же мы будем жить, когда рядом лошадь? Мы пишем оперу, нам это неудобно, — завопил Ляпис.
Не беспокойтесь, — сказал управдом, уходя, — работайте.
Золотоискатели, прислушиваясь к стуку копыт, снова засели за
работу.
Так как же мы назовем оперу? — спросил Ляпис.
Предлагаю назвать «Железная роза».
А роза тут при чем?
Тогда можно иначе. Например, «Меч Уголино».
Тоже несовременно.
Как же назвать?
Остановились на отличном интригующем названии — «Луч смерти». Под словами «акт первый» Хунтов недрогнувшей рукой написал; «Раннее утро. Сцена изображает московскую улицу, непрерывный поток автомобилей, автобусов и трамваев. На перекрестке — Уголино в поддевке. С ним — Сфорца».
Сфорца в пижаме, — вставил Ляпис.
Не мешай, дурак. Пиши лучше стишки для ариозо Митина. На улице в пижаме не ходят.
И Хунтов продолжал писать; «С ним Сфорца в костюме комсомольца». .
Дальше писать не удалось. Управдом с двумя милиционерами стали выводить лошадь Из шариповской комнаты.
Фатыма! — кричал Шарипов. — Держи, Фатыма!.
Ляпис схватил со стола батон и трусливо шлепнул им по костлявому крупу лошади.
— Тащи, — вопил управдом.
Лошадь крестила хвостом направо И налево. Милиционеры пыхтели. Фатыма с братьями обнимали худые колени лошади. Гражданин Шарипов безнадежно кричал «гоу».
Золотоискатели пришли на помощь представителям закона, и живописная группа с шумом вывалилась в переднюю.
В опустевшей комнате пахло цирковой конюшней. Внезапный ветер сорвал со стола оперные листочки и вместе с соломой закружил по комнате. Ариозо товарища Митина взлетело под самый потолок. Хор капелланов и зачатки сицилийской пляски пританцовывали на подоконнике.
С лестницы доносились крик и брезгливое ржание. Золотоискатели, милиционеры и представители домовой администрации напрягали последние силы. Одолев упорное животное, соавторы собрали развеянные листочки и продолжали писать без помарок.
Молодой человек, который называл себя Борисом Древляниным, а на самом деле носил скромную греческую фамилию Папа-Модерато, с вызывающей нежностью Поглядывал на Зоею, которая накрывала стол к обеду. Она переходила от старомодного величественного буфета с зеркальными иллюминаторами и резными птицами на дверках к столу и выгружала посуду. Красный борщ, оставленный ею на медленном огне перед купанием, был уже готов.
Ну, как ваши столовники? — спросил Древлянин страстным голосом.
Ему очень нравилась Зося Синицкая, яблочная родинка на ее щеке и короткие, разлетающиеся волосы с гимназическим пробором на боку. У Зоей был тот спортивный вид, который за последнее время приобрели все красивые девушки в мире. Папе-Модерато хотелось бы напрямик рассказать Зосе о чувствах, обуревавших его неспокойное сердце. Но он еще не решился. И покуда всю свою нежность, всю свою страстность вкладывал в обиходные служебные фразы:
Ну, как ваши столовники? — повторил он голосом человека, умирающего от любви.
У вас насморк? — спросила Зося.
Нет. А что?
Отчего же вы говорите таким странным голосом? Найдите горчицу, пожалуйста.
Ну, как ваши столовники? — с упреком переспросил Папа.
Разъехались в отпуск, остался один Корейко:
Это какой? Толстый и рыжий?
Да нет же. Александр Иванович. Со вставным глазом. Вы у нас его несколько раз встречали.
Фу! Вот понятия не имел! Я думал, что со вставным глазом Подвысоцкий.
Ничего не Подвысоцкий.
А я думал, что Подвысоцкий! — сказал Борис Древлянин, возвращаясь к серенадным интонациям.
Фразу эту следовало понимать так: «Пойми мою душу!»
Увы, это не Подвысоцкий! — ответила Зося.
Это значило: «Можете не воображать!»
А я думал Подвысоцкий.
На этот раз в голосе Древлянина послышался грохот мандолины.
Индюк думал, думал тай сдох, — ответила Зося.
И, задвигав плечами, отправилась на кухню. Папа-Модерато потащился за ней.
Внучка ребусника, отгибая голову, принялась стаскивать крючком железные файерки с огня, а когда обернулась, чуть не наступила на Папу-Модерато. Папа лежал на спине, как перевернутый жук, и, глядя с этой неудобной позиции на угол плиты, восклицал:
Какой ракурс! Вот заснять бы! Какая кастрюля получается! Мировая кастрюля!,
Встаньте! — закричала Зося. — Что это за шутки?
Но Модерато не вставал. Этот молодой человек был отравлен сильнейшим из кинематографических ядов — ядом кинофакта.
Год тому назад тихий греческий мальчик с горящими любопытствующими глазами из Папы-Модерато превратился в Бориса Древлянина. Это случилось в тот день, когда он окончил режиссерский цикл кинематографических курсов и считал, что лишь отсутствие красивого псевдонима преграждает ему дорогу к мировой известности. Свой досуг Древлянин делил между кинофабрикой и пляжем. На пляже он загорал, а на фабрике всем мешал работать. В штат его не приняли, и он считался не то кандидатом в ассистенты, не то условным аспирантом.
В то время из Москвы в Одессу прикатил поруганный в столице кинорежиссер — товарищ Крайних-Взглядов, великий борец за идею кинофакта. Местная киноорганизация, подавленная полным провалом своих исторических фильмов из древнеримской жизни, пригласила товарища Крайних-Взглядов под свою стеклянную сень.